в секунду данную оне
лежат как мухи на спине.
В другую боком повернутся,
поди поймай их, они смеются.
Мотивы обратности интимно переплетаются у Введенского с эсхатологической категорией превращения предметов, которой закапчивается поэма Кругом возможно Бог (№ 19), — категорией, представленной у Введенского повсеместно (отошлем хотя бы к трансформациям в стихотворении Больной который стал волной (№ 7), резюмированным стихом и всё вообще переменилось). Особого внимания среди этих превращении заслуживает категория превращения слова в предмет, вписывающаяся в широком контексте аналогий, помимо своего философского и поэтического смысла, в эстетику авангарда, как ее одновременно декларировали в 1913 г. и футуристы, с их (анти)эстетикой «слова как такового», и акмеисты, с пресловутой розой, которая «у акмеистов опять стала хороша сама по себе своими лепестками, запахом и цветом», — и как она формулировалась, с настойчивым соположением слова и предмета, в «манифесте» ОБЭРИУ. Впервые категория превращения слова в предмет эксплицирована у Введенского в стихотворения 1929 г. Две птички, горе, лев и ночь (№ 9), где слово племя (до того игравшее с барыней в ведро в стакане, что в руке у носящегося по морю тушканчика, — птички тщетно пытаются выяснить значение этой игры) —
…слово племя тяжелеет
и превращается в предмет
— причем происходит это в связи с появлением в стакане ночи, — т. е. в связи с категорией времени, — вводящей завершающую стихотворение эсхатологическую мотивировку. В менее эксплицированной форме категория превращения слова в предмет присутствует в стихотворении 1934 г. Мне жалко что я не зверь… (№ 26), о котором Введенский говорил, что это стихотворение — философский трактат:
а тут за копчик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф
теперь я ставлю шкаф на место
он вещества крутое тесто
Надо отметить среди прочего особое метапоэтическое значение этого отрывка: слово шкаф — ключевое слово обэриутских лозунгов («искусство — это шкап»), материализованное в знаменитом «центральном шкапе», на котором по время обэриутского вечера в Доме печати сидел Хармс и из которого выходил на сцену Введенский (шкаф этот оставался от постановки Игорем Терентьевна на сцене Дома печати гоголевского «Ревизора»); наконец, в записи Хармса 1930 г. упоминается статья «Шкап и нуль» пли «Поль и шкап», — возможно, первоначальное название его трактата «Нуль и Ноль» (записная книжка № 18). Шкаф присутствует среди трансформируемых предметов и в Госте на коне (№ 22):
Я услышал, дверь и шкап
сказали ясно:
конский храп.
Однако в этом тексте, с ею доминирующим мотивом зеркальной отраженности, в обратном отражении выступает и мотив превращения слова в предмет — как опыт
превращения предмета
из железа в слово, в ропот,
в сон, в несчастье, в каплю света
— т. е. последовательной и радикальной дематериализации предмета, вписывающейся в общую эсхатологическую установку произведения.
В связи с трансформациями, постигающими слово шкаф, нам хотелось бы коснуться еще одного «чинарского» слова с его фонетической в этимологической отмеченностью как тюркоязычного заимствования, а именно слова колпак, которое дважды встречается у Введенского: в одном из наиболее заумных отрывков пьесы Потец (№ 28):
Куклы все туша колпак
Я челнок челнок челнак,
И в окончании Разговора купцов с баньщиком (№ 29.8):
...Баньщик. Одурачили вы меня, купцы.
Два купца. Чем?
Баньщик. Да тем что пришли в колпаках.
Два купца. Ну и что ж из этого. Мы же это не нарочно сделали.
Баньщик. Оказывается, вы хищники.
Два купца. Какие?
Баньщик. Львы или тапиры аисты. А вдруг да и коршуны.
Два купца. Ты баньщик догадлив.
Баньщик. Я догадлив.
Просвечивающей здесь мотивировке колпака как дурацкого (Одурачили вы меня) противостоит мотив догадливости баньщика, которая позволила ему увидеть за этими колпаками — вариантами шапки-невидимки — таинственную сущность персонажей, обоснованную в знаменитой Поясняющей мысли в начале Разговора седьмого; в полном соответствии с фольклорными моделями купцы, пришедшие в колпаках, одурачивают (околпачивают) баньщика, выдавая себя за нечто низшее, чем на самом деле. Маскарадная (см. соображения Я. С. Друскина в примеч. к этому Разговору — т. 1; — укажем также на многократно повторенный мотив одевания-раздевания) обстановка бани превосходно согласуется с карнавализующей — хочется сказать: переворачивающей — коннотацией этого слова в текстах и «литературном быту» чинарей-обэриутов. Упомянем прежде всего опять-таки запись Хармса, сделанную осенью 1928 г. среди заметок к одному из предполагаемых вечеров ОБЭРИУ, который должен был быть «в пиджаках или в колпаках» (записная книжка № 14). Интересно, что в «пёстрые колпаки» одевает И. Бахтерев действующих лиц (рабов) в написанной им в 1948 г. «Древнегреческой размолвке» (размолвка — между трагиком Лутоном и поэтом Фивкем, которого первый убивает), — в тексте водевиля персонажи появляются «в полосатых тогах и, в каких положено, колпаках». Рядом со словом чинарь слово колпак соседствует в строфе обращенного к Введенскому стихотворения Хармса:
Но со мной чинарь Введенский